Стыд и человечность
Все было кончено. Для меня. Год невыразимого унижения закончился. Потому что война – это не только гранаты, снайперы, мины и войска. Война – это унижение. Когда ты вынужден искать еду как бродячая собака, жить в темноте как крыса, пить воду из батареи и радоваться, что есть хоть какаято вода. Когда смещаются границы того, что приемлемо и нравственно. Когда ты унижаешь себя и свое человеческое достоинство.
Как мог мир на это смотреть? Как ты мог на это смотреть? Почему ты допустил, чтоб я всего лишился? Буквально всего. Почему ты не вышел на первую попавшуюся площадь и не закричал, что такое не вправе случиться? Этого было бы достаточно. Когда я шел с самолета к таможне, я думал о том, осмелятся ли эти люди когданибудь посмотреть мне в глаза. Казалось, передо мной был виноват весь мир. Извинение, пристыженный взгляд, покачивание головой. Ваши угрызения совести были мне необходимы – как доказательство того, что вас хоть что-то еще волнует. Что вы в состоянии испытывать стыд. Потому что стыд может послужить доказательством вашей человечности. Таможня. Ему хотелось, чтоб я ощутил страх и неуверенность.
Не ради ли того он уселся за этим черным, непрозрачным зеркальным окном? Он, во всяком случае, не считал, что в чем-то передо мной виноват. Турист или командировка? Я старался быть не менее приветливым, чем обычно. Но и не более. Он того не стоил. Можно сказать, турист. Но он меня все-таки пропустил. Нажал на кнопку, и дверь открылась. Я не знал, что мне чувствовать. Там ждала меня моя семья. Боже, как они состарились. Мама едва ходит. А сестра плачет. Впервые в моей жизни вся семья в сборе, когда я куда-то приезжаю. Это потому, что теперь все иначе? Пото- му что мы теперь беженцы? Так вот как это выглядит? Я ел целыми днями. Я не мог остановиться, даже когда мне уже было физически тошно от невероятного количества еды в магазинах, от переизбытка и роскоши. Простая еда. Рыбные тефтели с хлебом. Колбаса с вареной картошкой. Вода. Ничего другого было не нужно. Роскошь – вещь относительная. Но я ел, не переставая. На всякий случай. И пока я ел, я докупал всякие консервы – прозапас, тогда можно дольше выжить. На всякий случай. Проблемой были машины. Хорошие машины. Вольво, Ауди, Мерседес. Последние модели. Шум их моторов звучал как гранаты, кототорые летят и падают возле тебя. Но не прямо на тебя. Потому что те гранаты, которые летят прямо, беззвучны.
«Она, со своей болезнью, была приговорена к смерти, я, своим бегством, был приговорен к жизни».
Именно тем гранаты и опасны. Граната, которая тебя убьет, неслышна. Но теперь, всякий раз, когда проезжала машина, и я слышал шум мотора, то я во сне, бессознательно и обессиленно закатывался под кровать. Чтобы себя защитить. Там я продолжал свой сон, пока не просыпался, и снова ложился спать. И та же история – со следующей машиной. Я соскучился по свету. По свету на улицах. По уличным фонарям,что зажигаются, когда наступает темнота. После года во тьме свет ра улицах вселял ощущение безопасности. Для меня это означало отсутствие гранат. Ведь от гранат уличные фонари разбиваются.
Сараево в темноте – одно из моих самых страшных военных воспоминаний. Каждую ночь я прогуливался с мамой по улице Дроттнинггатан. Там было столько людей и света. Мы ощущали себя в безопасности. Светились витрины. Я не видел, что именно в них светилось, но то, что они светились, означало, что в них что-то было. Я любил там прогуливаться. Это была безопасная улица. Мы гуляли по этой улице каждый вечер. По сравнению с остальными потерянными прохожими по Дроттнинггатан мы выглядели как два чужестранца, которым, казалось, были ниспосланы цель, смысл и направление. Мы чувствовали близость к этой улице, к этой простой прогулке и друг к другу. На это у каждого из нас были свои основания. Она, со своей болезнью, была приговорена к смерти, я, своим бегством, был приговорен к жизни. И мы никогда по этому поводу не сентиментальничали. Она смотрела на все то, что останется после нее – на одежду, обувь, бытовую утварь в витринах, а я смотрел на проходящих мимо людей.
На их лица. Литовский философ Левинас пишет в своих книгах о лице Другого. Не имеет ли он в виду именно то, о чем я тогда думал?
«То, что я увидел во время войны – была ли это правда о человеке? Одна из возможных правд?»
Не имеет ли он в виду тот вопрос, что встает со всей неизбежностью? Этот человек с сумкой, поможет ли он мне, если мне понадобится помощь? А что сделает она? Она, в красном пальто. Как они это сделают? Кто из них будет как Кемо, Ален, Вернеса? Кто из них станет моим палачем? Я смотрел им в лицо и спрашивал самого себя. То, что я увидел во время войны – была ли это правда о человеке? Одна из возможных правд? Я знаю наверняка, что это не был кошмарный сон, потому что для сна это было слишком уж реально. Скорее, здешняя жизнь ощущалась как сон. Полусонное состояние, прежде чем погрузишься в неизбежное забвение сном. А что за всем этим? За этой завесой? В пробужденной реальности? Мне не хотелось об этом думать.
У меня не было на это времени. Я хотел насладиться светом, пока он еще был. Спустя несколько дней ктото мне сказал, что надо пойти в полицию, попросить убежище, постараться получить вид на жительство. По телевизору говорили о том, что иммигрантов нужно адаптировать, интегрировать и обучать. Но эти слова были из другого мира. Не из моего. Я думаю, что человек, которого все это могло заботить, умер в Сараево. Но просто никто этого не заметил.
Ясенко Селимович приехал в Швецию в конце 1992 года. В настоящее время он является художественным руководителем Гетеборгского городского театра.